Татьяна (s0no) wrote,
Татьяна
s0no

Филипп Арьес: "Человек перед лицом смерти". Смерть перевернутая

Смерть прирученная
Смерть своя (1)
Смерть своя (2)
Смерть далекая и близкая (1)
Смерть далекая и близкая (2)
Смерть твоя

Смерть перевернутая


Когда смерть прячется

Еще в начале XX в., скажем, до первой мировой войны, на всем Западе смерть одного человека приводила в движение целую социальную группу или даже все общество — например, в пределах деревни. В комнате умершего закрывали ставни, зажигали свечи, приносили святую воду. Дом наполнялся соседями, родственниками, друзьями, все перешептывались с видом серьезным и торжественным. На входной двери прикрепляли траурное извещение, заменившее собой старинный обычай выставлять в дверях тело усопшего или его гроб. Богослужение в церкви собирало множество людей, встававших затем в очередь, чтобы выразить свои соболезнования семье покойного. После чего траурная процессия медленно сопровождала гроб на кладбище. Но и на этом дело не кончалось. Период траура был заполнен визитами: семья умершего ходила на кладбище, родственники и друзья навещали семью.

Лишь постепенно жизнь входила в привычное русло, так что оставались только посещения кладбища близкими усопшего. Смерть индивида затрагивала целую социальную группу, и она реагировала коллективно, начиная с ближайшей родни и до более широкого круга знакомых и подчиненных. Не только каждый умирал публично, но и смерть каждого становилась общественным событием, трогавшим — и в переносном, и в буквальном смыслах — все общество.

Все изменения в отношении к смерти на протяжении тысячелетия не нарушили этой фундаментальной картины. Связь между смертью отдельного человека и обществом оставалась нерушимой. Смерть всегда была фактом социальным. Она и сегодня продолжает быть таковым во многих случаях, и нет уверенности, что эта традиционная модель обречена на исчезновение. Но абсолютно всеобщей эта модель уже не является. В течение нынешнего столетия сложился совершенно новый тип смерти, особенно в наиболее индустриально и технически развитых и урбанизированных регионах западного мира. И конечно, мы наблюдаем сегодня лишь первый этап в становлении новой модели.

Две ее черты бросаются в глаза любому. Первая поразительно нова и противоположна всему, что мы видели в прошлые века: общество изгоняет смерть, если только речь не идет о выдающихся деятелях государства. Ничто не оповещает в городе прохожих о том, что что-то произошло. Старинный черный с серебром катафалк превратился в самый обычный лимузин, незаметный в потоке уличного движения. Смерть больше не вносит в ритм жизни общества паузу. Человек исчезает мгновенно. В городах все отныне происходит так, словно никто больше не умирает.

Другая черта нового отношения к смерти не менее примечательна. Разумеется, и прежде в течение долгих веков образ смерти и восприятие ее менялись, но как медленно! Маленькие перемены совершались столь долго, растягиваясь на целые поколения, что современники их просто не замечали. В наше время полный переворот в нравах произошел — или кажется совершившимся — на протяжении жизни одного поколения. В дни моей молодости женщин, носивших траур, было не видно из-под черных вуалей и шелков. В буржуазных семьях дети, потерявшие бабушку, ходили в фиолетовом. Моя мать после 1945 г. последние двадцать лет своей жизни носила траур по сыну, погибшему на войне. А сегодня…

Начало

Нечто существенное изменилось к концу XIX в. в отношениях между умирающим и его окружением. Конечно, во все века человек чувствовал себя плохо, когда обнаруживал, что конец его близок. Но люди прошлого умели это чувство превозмочь. То была часть обычного ритуала смерти: друг, врач или священник предупреждают человека о приближении конца. Однако с середины минувшего столетия эта обязанность стала казаться близким умирающего безмерно тягостной,

Чувство это питалось любовью к близкому человеку, боязнью причинить ему боль и внушить отчаяние, соблазном уберечь его, оставив в неведении о приближающемся конце. Если сама необходимость предупредить в это время еще не оспаривается, то по крайней мере никто не хочет брать эту печальную обязанность на себя: пусть другой кто-нибудь, только не я. В католических странах эта миссия чаще всего выпадала священнику, ведь предупреждение смешивалось с духовной подготовкой к смертному часу. Само появление духовного лица в комнате умирающего могло быть знаком приближающейся смерти, так что незачем было еще что-либо говорить.

С другой стороны,  больной и не нуждается в том, чтобы его предупреждали. Он уже знает. Но признаться в этом во всеуслышание — значит разрушить иллюзию, которую ему хотелось бы продлить еще немного, поэтому и он молчит. Итак, каждый становится соучастником лжи, которая начинается именно в эту эпоху и постепенно будет вытеснять смерть в подполье. Умирающий и его окружение разыгрывают между собой комедию на тему «ничего не случилось», «жизнь идет по-прежнему» или «еще все возможно».

Смерть грязна

Итак, болезнь прикрывает собой смерть. Вокруг умирающего возникает завеса лжи. Наконец, еще одно новое явление: смерть грязна и неприлична. Во второй половине XIX в. смерть перестает рассматриваться как нечто прекрасное. Подчеркиваются скорее ее отталкивающие аспекты. Конечно, и поэты XV–XVI вв., такие, как Пьер Ронсар, не скрывали отвращения перед дряхлостью, увядшей старостью, разрушительными последствиями болезни или бессонницы, перед выпадающими зубами, одышкой. Но речь шла лишь о развитии темы упадка в эпоху, когда воображение более жестокое и более реалистическое представляло разлагающиеся трупы или то низменное, что находится внутри человеческого тела.

Однако в XVIII — начале XIX в. прекрасный седой патриарх с картин Жан-Батиста Грёза заменил собой дряхлого, внушающего отвращение старика из позднесредневековой поэзии. Прекрасная старость больше соответствовала романтической теме прекрасной смерти. Однако на исходе XIX в. мы видим, как вновь всплывают безобразные образы эпохи macabre, с той лишь разницей, что все сказанное в Средневековье о разложении тела после смерти отнесено теперь ко времени, предшествующему смерти, к периоду агонии.

Смерть уже не только внушает страх, являясь абсолютным отрицанием, но и возмущает душу, как всякое отвратительное зрелище. Она становится неприличной, как некоторые физиологические отправления человека. Делать смерть публичной теперь неуместно, не подобает. Больше не считается возможным, чтобы кто угодно входил в комнату умирающего, где пахнет мочой, потом, грязными простынями. Входить туда допускается лишь самым близким, способным превозмочь отвращение, и тем, чьи услуги для больного необходимы. Формируется новый образ смерти: смерть безобразная и спрятанная. Ее прячут именно потому, что она грязна и безобразна.

Второе направление, указанное Толстым [в рассказе "Смерть Ивана Ильича"], приводит к модели спрятанной смерти в больнице. В 30 — 40-е г.г. эта модель выступает еще робко, с 50-х же годов она становится общепринятой. В начале века бывало нелегко оградить комнату умирающего от неуместного проявления симпатии, нескромного любопытства и всего, что еще оставалось в менталитете от традиции публичности смерти, в спектакле которой заняты все. Это было трудно сделать, пока умирающий находился дома, в маленьком приватном мире, вне бюрократической дисциплины и правил, единственно действенных в этих случаях. К тому же сами домочадцы — родные, слуги — все хуже переносили соседство с умирающим, и чем ближе к нашим временам, тем более тягостным становилось это смешение для окружающих.

Быстрый прогресс комфорта, личной гигиены, представлений об антисептике сделал каждого более тонким и уязвимым. Тут ничего нельзя было поделать: сами органы чувств перестали выносить тяжелые запахи и зрелище физического недуга и страданий, которые еще в начале прошлого столетия составляли часть повседневной жизни. Болезнь со всем, что ей сопутствует, ушла из мира повседневности, перейдя в мир упорядоченный и обеззараженный, в мир медицины и специализированного милосердия. Образцовой моделью этого мира была больница с присущими ей правилами и режимом.

Кроме того, груз забот и ухода за больным, груз тягостный и отталкивающий, ложился прежде на все маленькое сообщество родных, друзей, соседей. В народной среде или в деревне этот круг был особенно широким, но он существовал в XIX в. и в среде городской буржуазии. Однако круг этот постоянно сужался, ограничившись в конце концов самыми близкими родственниками, а то и только женой или мужем умирающего человека, исключая подчас даже его детей. Но для того, чтобы сегодня, в маленькой квартире в современном городе, одновременно продолжать работать и ухаживать за тяжелобольным, требуется редчайший героизм и самопожертвование.

Наконец, поздние успехи хирургии, появление длительных и строгих курсов лечения и громоздкой медицинской аппаратуры также способствовали тому, что тяжелобольного чаще всего помещали в больницу. Отныне, хотя это не всегда признавалось открыто, больница предоставила семье убежище, куда та могла спрятать неудобного, «неприличного» больного, которого ни окружающий мир, ни сама семья не могли больше выносить. Семья могла теперь с чистой совестью переложить на других уход, прежде к тому же неумелый, непрофессиональный, и многие заботы о больном, а сама продолжать жить нормальной жизнью.

Комната умирающего переместилась из дома в больницу. Больница отныне единственное место, где смерть может избежать публичности или того, что от нее осталось, поскольку публичность, умирание на глазах у множества людей воспринимается теперь как нечто неуместное, неподобающее. Больница становится поэтому местом одинокой смерти. Исследование, проведенное в 1963 г. в Англии Дж. Горером, показало, что только четверть опрошенных им bereaved, «понесших тяжелую утрату», присутствовали при кончине близкого человека.

Очень скромные похороны и неприличие траура

Итак, с начала XX в. общество психологически готово к тому, чтобы удалить от себя смерть, лишить ее характера публичной церемонии, сделав ее чисто приватным актом, в котором участвуют лишь самые близкие, а в дальнейшем от него отстраняется и семья, когда общепринятой становится госпитализация смертельно больных. Коммуникация между умирающим или уже умершим и сообществом живых сходит на нет после того, как исчезает обычай последних прощаний и наставлений. Но финальным шагом был отказ от траура. Это большое событие в истории эволюции менталитета в отношении к смерти подробно проанализировал Дж. Горер, исходя в первую очередь из своего личного опыта.

В 1915 г. он почти одновременно потерял и деда, и отца. В это время он еще должен был соблюдать условности траура, хотя, как он говорит, в ходе первой мировой войны, из-за огромного множества погибших, а также потому, что мужчины были на фронте, а женщины работали вместо них, условности траура стали ослабевать. Когда же в 1948 г. умерла его невестка, а затем близкий друг, он столкнулся с новым отношением общества к трауру. Тогда он понял, что социальная функция траура изменилась, и за этим изменением таилась глубокая трансформация самого отношения к смерти. Именно тогда, в 1955 г., в журнале «Энкаунтер» появилась его знаменитая статья «Порнография смерти», где он показывает, что смерть стала чем-то стыдным и запретным, как в викторианскую эпоху секс. Одно табу сменило другое.

Из всех опросов явствует, что у молодых вера в посмертное существование быстро ослабевает, но у тяжелобольных она возрастает. Поразительно обнаруживать в 1963 г. в опросах, проведенных Горером среди стариков, антропоморфическую эсхатологию XIX в. Опрошенные говорили, что видят умерших близких и беседуют с ними. «Умершие смотрят на нас, оказывают нам помощь, дают совет. Как раз перед смертью мой отец видел нашу покойную мать стоящей у его постели». «Мой самый младший погиб в авиации. Но он часто приходит и говорит со мной. Однажды, когда я лежала в кровати и думала о нем, голос ответил мне: «Все в порядке, мама», и тогда я подумала: «Слава Богу, у него все хорошо, но он ушел». Я всегда думаю, что когда-нибудь снова увижу его. Именно это позволяет мне жить дальше». На вопрос, как они представляют себе рай, опрошенные часто отвечали: рай — это «место, где больше нет забот и где мы вновь обретем своих родных и друзей».

В ответах этих людей можно заметить также полное исчезновение веры в ад. Даже те, что верят в существование дьявола, ограничивают сферу его действий миром земным и не верят в вечное проклятие.

Как бы ни было сильно горе человека, потерявшего кого-либо из близких, почти на всем Западе сегодня является общим правилом, что он не должен демонстрировать это публично. Иными словами, от современного человека требуется как раз противоположное тому, чего от него ожидали прежде. После 1970 г. меньше чем за десятилетие во Франции перестало быть привычным вставать после отпевания в длинную очередь, чтобы выразить соболезнования семье покойного. В провинции сохранился обычай письменного оповещения о кончине, но текст завершается формулой сухой и почти невежливой: «Семья не будет принимать». Это позволяет избежать традиционных посещений соседями и знакомыми дома умершего до похорон.

В отношении траура семья принимает правила поведения, которых ждет от нее общество. Общество навязывает близким усопшего отказ от траура. Дж. Горер различает три типа поведения людей, потерявших кого-либо из дорогих сердцу существ. Одним удается полностью утаить свою скорбь. Другие прячут ее от посторонних, но хранят ее в себе. Третьи свободно проявляют ее на людях. В первом случае человек, понесший утрату, обязан вести себя так, словно ничего не произошло. Он просто продолжает жить своей обычной жизнью: keep busy, «занимайте себя», говорят ему торопливо врач, священник, кто-либо из друзей.

Во втором случае человек почти ничего не показывает на• людях, а траур соблюдает у себя дома, «словно приходя, раздеваясь и садясь отдохнуть» (Дж. Горер). Эту модель поведения, несомненно, больше всего одобряет общественное мнение: требуя от человека скрывать свои чувства, общество тем не менее догадывается, что надо позволить ему излить душу при условии, что это происходит скрыто, за стенами дома.

Наконец, в последнем случае человек, упорствующий в своем изъявлении скорби, исключается из общества, как безумец.

Смерть исключают

В самом деле, переход от спокойной повседневности к патетическому переживанию сильных чувств не совершается спонтанно и без всякой помощи. Слишком велика разница между языками, используемыми в первом и во втором случаях. Для того чтобы установить коммуникацию, нужно иметь в качестве посредника некий заранее обретенный кодекс поведения, некий ритуал, усвоенный с детства. В прошлые века у людей были такие ритуалы на все случаи жизни, когда нужно было выражать другим чувства, как правило невыразимые, когда требовалось объясниться в любви, дать жизнь ребенку, когда приходилось умирать или утешать скорбящих.

В конце XIX или начале XX в. эти кодексы, эти ритуалы исчезли. Поэтому чувства, выходящие за рамки обычного, или не находят себе выражения и сдерживаются, или же выплескиваются наружу с безудержной и невыносимой силой, так как ничего, что могло бы канализировать эти неистовые чувства, больше нет. Такие вспышки подрывают порядок жизни, необходимый для продолжения повседневной деятельности, и потому должны подавляться.

Потому-то сначала все, что касалось любви, а потом все, что связано со смертью, было поставлено под запрет. Родилась модель, особенно популярная в элитарных английских public schools: джентльменское поведение, сдержанность и хорошее воспитание, запрещавшие хоть намеком указывать публично на свои романтические чувства и дозволявшие проявлять их и говорить о них лишь в тиши фамильных замков. По словам Горера, «сегодня смерть и траур вызывают по отношению к себе ту же преувеличенную стыдливость, что и сексуальное влечение век назад». Это теперь вещи, которые надо сдерживать и скрывать. Проявлять скорбь об умершем допускается разве что в частной обстановке, дома, украдкой, словно речь идет об «эквиваленте мастурбации».

Вполне очевидно, что отказ от траура вызван не легкомыслием или безразличием близких усопшего, но неумолимым давлением общества. Со стороны общества это способ устранить присутствие смерти в жизни, даже если в принципе реальность смерти не оспаривается. Впервые отрицание смерти, отклонение ее проявляется столь открыто. Такое отношение к смерти становится отныне значимым признаком нашей культуры. Слезы траура уподобляются выделениям плоти, сопутствующим тяжелой болезни. То и другое внушает отвращение. Общество исключает, изгоняет смерть.

Примечательно, что в тот же самый момент, когда такое отношение к смерти, скорби и трауру заявило о себе, психологи сразу оценили его как опасное и ненормальное. Вплоть до наших дней они продолжают настаивать на необходимости траура и опасности отказа от него. Насколько сильно чувство, изгоняющее смерть, показывает такой факт: все идеи психологов и психоаналитиков, касающиеся сексуальности или развития ребенка, получили широкое распространение и были в вульгаризированной форме заимствованы общественным сознанием; напротив, их взгляды на смерть и траур были полностью проигнорированы и не нашли ни в обществе, ни в средствах массовой информации никакого сочувственного отклика. Общество оказалось готово воспринять одни идеи, другие же отвергло. Критика психологами отношения общества к проявлениям скорби не смогла ни на секунду поколебать массовое сознание в его отталкивании всего, что связано со смертью.

Сами того не желая, психологи сделали свой анализ траура документом истории, свидетельством того, как исторически относительны все научные истины. Специалисты исходят из того, что смерть дорогого существа наносит глубокую рану, которая, однако, исцеляется естественным образом, если не затягивать ее исцеление. Человек, понесший тяжелую утрату, должен свыкнуться с отсутствием «другого», подавить свое либидо, еще сосредоточенное на умершем, как на живом, «интериоризовать» покойного. Задача общества — помочь индивиду пройти эти последовательные этапы исцеления, ибо в себе самом он не находит достаточно силы для этого. То, что смерть всегда причиняет самым близким умершего сильнейшую травму, такую, что залечить ее можно, лишь пройдя все указанные этапы, психологи представляют как естественный факт человеческой натуры, нечто от века ей свойственное.

Но ведь эта модель, которая сегодняшним психологам кажется естественной и вечной, в действительности не старше XVIII в. Это модель прекрасных смертей эпохи романтизма, сентиментальных визитов на кладбище — словом, то, что мы назвали «смерть твоя». Требованиям современных психологов больше всего отвечает траур, каким он был в XIX в., хотя он и грешил чрезмерной театральностью. Остановить эти потоки скорби, заставить скрывать свою боль утраты, оставить их совсем одних с их горем действительно было бы рискованно, и психологи правильно поняли это. Но подобное состояние коллективной чувствительности не вечно и не естественно для людей, а относится к конкретному историческому периоду. До XVIII в. модель, как мы помним, была совершенно иной, и вот ее-то, почти неизменно и неподвижно просуществовавшую тысячу лет, можно было с некоторым допущением считать вечной и присущей человеческой природе.

В этой, другой модели аффективная привязанность к умершему не занимала того места, какое она приобрела в XIX в. Не то чтобы смерть любимого человека оставляла его близких бесчувственными. Но традиционные хлопоты многочисленного окружения, присутствовавшего при кончине, смягчали первой шок, который к тому же быстро преодолевался. Нередко вдовец через несколько месяцев уже вновь играл свадьбу. Это не означало, что он забыл свою покойную жену, просто скорбь быстро утихала. С одной стороны, вся способность любить, тосковать и оплакивать, какой обладает человек, не сосредоточивалась на нескольких самых близких людях: супруге и детях, а раскладывалась на гораздо более многочисленную группу родственников и друзей.

Смерть кого-либо из этой группы, какой бы тяжелой ни была утрата, не подрывала всю жизнь чувств человека: всегда оставалась возможность перенести любовь и привязанность на кого-либо другого из той же группы. С другой стороны, смерть еще не была тогда тем резким внезапным потрясением, каким она стала в XIX в. Прежде смерть составляла часть повседневного риска. С детских лет ее уже более или менее ожидали. Человек далекого прошлого не так много ждал от жизни, как наш современник. «Бог дал. Бог взял» было формулой жизни.

Смерть «другого» не раздавливала человека, однако траур существовал, ритуализованный траур. В средние века или в XVII в. траур был больше социальным, чем индивидуальным. Помочь человеку пережить утрату не было ни единственной, ни главной его целью. Траур выражал тревогу всего сообщества, которое посетила смерть и которое она осквернила и ослабила, вырвав из него одного из его членов. Траур был своего рода заклинанием смерти, чтобы она не возвращалась, чтобы она отступилась, подобно тому как большие литании должны были отвращать стихийные бедствия. Посещая человека в трауре, окружающие тем самым вновь утверждали единство группы, воссоздавали человеческое тепло праздничных дней. Недаром церемония похорон нередко также становилась чем-то вроде празднества, где находилось место и веселью, и смеху, побеждавшему слезы.

В XIX в. траур еще сохранял некоторое время свою социальную роль, становясь вместе с тем во все большей мере способом выражения огромного личного или семейного горя. Траур в его социальном аспекте давал теперь окружающим возможность разделить это горе и поддержать человека, понесшего утрату. Эта трансформация траура была столь глубокой и значительной, что быстро было забыто, какого она недавнего происхождения. Очень скоро она начала казаться свойством самой человеческой природы и в этом качестве послужила отправной точкой для психологов XX в.

Теперь становится понятно, что происходит на наших глазах. Нас всех, хотели мы того или нет, изменила великая романтическая революция чувств. Она создала между нами и другими людьми такие связи, разрыв которых кажется нам немыслимым и нестерпимым. Поколение ранней эпохи романтизма было первым, отвергшим смерть. Оно возвеличивало ее, гиперболизировало — и в то же время сделало любимого человека бессмертным, ибо даже смерть не может с ним разлучить.

Эта романтическая неразрывная привязанность к «другому» продолжается и в наши дни, даже если выражаться это чувство стало более сдержанно и скромно, более целомудренно. Одновременно общество не выносит больше вида всего, что имеет отношение к смерти: ни зрелища мертвого тела, ни вида плачущих близких. Человек, скорбящий об умершем, раздавлен тяжестью и собственного горя, и запрета, который общество налагает на траур.

Последствия этого драматичны, и социологи особенно выделяют проблемы людей овдовевших. Общество создает вокруг них пустоту, которая тем сильнее, чем человек старше. Им больше не с кем говорить о том единственном, что для них важно: об умершем. Им остается только последовать за ним в лучший мир, что они часто и делают, и не обязательно путем самоубийства. Исследование, проведенное в 1967 г. в Уэльсе, показало, что смертность среди вдовых на первом году после потери супруга в 10 раз выше, чем в среднем по региону в той же возрастной группе.

Возвращение предупреждения. Смерть сегодня

В современной драме идей в отношении смерти общество в целом по-прежнему отталкивает от себя смерть, какой она предстает в реальности. Все согласны в том, что условия умирания в больницах должны быть улучшены, но смерть не должна выходить оттуда. Те, кого подобный компромиссный подход не устраивает, кто отвергает эти половинчатые смягчения, в конце концов, если доводят свои рассуждения до логического предела, начинают оспаривать саму идею медикализации смерти.

Именно так поступает философ Иван Ильич, для которого медикализация смерти есть лишь частный случай, особенно значимый и серьезный, общей медикализации всего социального целого. Путь к действительному облегчению умирания пролегает, по его мнению, через демедикализацию общества. В последнее время медикализация общества, отражающая признанное всевластие техники, все чаще становится предметом дискуссий в связи с дебатами об эвтаназии и о том, насколько больничный персонал вправе даже по просьбе больного или его семьи прекращать поддерживать всеми мерами жизнь умирающего. Все чаще раздаются голоса сомнения в том, что подчинение жизни и смерти человека развитию медицинской техники и клинических методик есть такое уж безусловное благо.


Индивид уступает право собственности на его смерть семье, близким. Общество чувствует себя все менее и менее причастным к смерти одного из своих членов. Прежде всего потому, что оно уже не считает необходимым поддерживать коллективную оборону от дикой природы, теперь уже раз и навсегда гуманизированной благодаря прогрессу техники, в том числе медицинской. К тому же общество больше не испытывает достаточного чувства солидарности, отказавшись в реальности от ответственности и инициативы в организации коллективной жизни. Более того: община в старом смысле слова вообще перестала существовать, ее заменил агломерат атомизированных индивидов.

Однако, в известном смысле «подав в отставку», этот массовый и бесформенный агломерат, который мы сегодня называем обществом, по-прежнему поддерживается новой системой запретов и контроля ("надзирать и наказывать" — формула философа Мишеля Фуко). Сейчас массовое общество восстало против смерти. Точнее, оно стыдится смерти, больше стыдится, чем страшится. Оно ведет себя так, как будто смерти не существует. Если чувство «другого», доведенное до самых крайних логических следствий, является первой причиной того поведения перед лицом смерти, какое мы наблюдаем в наши дни, то вторая причина — стыд и запрет, налагаемый этим стыдом.

Стыд этот есть в то же время прямое следствие окончательного ухода зла. Подтачивание власти дьявола началось еще в XVIII в., когда и само его существование было поставлено под сомнение. Вместе с идеей ада стало исчезать понятие греха. Все разновидности духовного и морального зла отныне рассматривались не как данности ветхого человека, а как ошибки общества, которые хорошая система надзора (и наказания) могла бы устранить.

Целью науки, нравственности, социальной организации стало счастье. Препятствием к нему еще оставалось физическое зло, оставалась смерть. Устранить их было невозможно. Романтики ассимилировали смерть, представили ее прекрасной. Но идущее с незапамятных времен сосуществование с болезнью, страданием и агонией оставалось неизменным, ибо физическое зло внушало жалость, а не отвращение. Все началось с отвращения: еще до того как стали задумываться о возможности уничтожить физическое зло, перестали выносить его вид, его хрипы, его дурной запах.

Затем медицина оказалась в состоянии уменьшить страдание или даже совсем свести его на нет. Зло перестало обволакивать человека, смешиваться с ним, как в традиционных религиях, в частности в христианстве. Конечно, оно еще существовало, но только вне человека, в маргинальных пространствах, еще не колонизованных ни политикой, ни моралью: войны, преступления, нонконформизм, которые, в свою очередь, когда-нибудь будут устранены обществом, подобно тому как медицина устранила болезнь и страдание.

Но если нет больше зла, что же тогда делать со смертью? На этот вопрос общество сегодня предлагает два ответа: один банальный и один аристократический.

Первый есть не что иное, как массовое признание бессилия: не замечать того, чего нельзя предотвратить, вести себя так, как будто его не существует. Следовательно, продолжать безжалостно принуждать близких умершего молчать и ничем не проявлять свою скорбь. Свинцовое молчание простерлось сегодня над смертью. Когда же оно нарушается, то происходит это лишь для того, чтобы свести смерть на уровень какого угодно незначительного события, о котором стараются говорить с полным безразличием. В обоих случаях результат тот же: ни индивид, ни общество не находят в себе достаточной прочности, чтобы признать смерть.

Между тем подобное отношение к смерти не смогло устранить ни ее саму, ни страх перед ней. Напротив, под маской медицины возвращаются пугающая дикость и неистовство неприрученной смерти. Смерть в больнице, ощетинившаяся трубками медицинских приборов, становится сегодня более леденящим душу образом, нежели скелеты и трупы искусства macabre. Обнаруживается зависимость между «удалением» смерти — последнего прибежища зла — и возвращением той же самой смерти в ее пугающе диком виде. Это и не удивительно: для приручения смерти необходима была вера в зло. Устранение одного вернуло другое в состояние первоначальной дикости.

Вот почему маленькая элита антропологов, скорее психологов или социологов, чем врачей или священников, была поражена этим противоречием. Они предлагают не столько «удалить» смерть, сколько «гуманизировать» ее. Необходимо принять реальность смерти, а не стыдиться ее. Речь не идет о возвращении веры в зло, но о попытке примирить смерть со счастьем. Смерть должна только стать выходом, скромным, но достойным, человека умиротворенного за пределы общества, готового ему помогать, общества, которое уже не терзает и не потрясает слишком сильно идея биологического перехода, без какого-либо значения, без боли и страдания, наконец, без тревоги.


География перевернутой смерти

Мы описали модель перевернутой смерти и ее эволюцию в течение ряда десятилетий. Но эта модель имеет также определенные географические и социальные характеристики. Сложилась она в европейской космополитической буржуазной среде конца XIX в., включая и среду русского высшего чиновничества, к которой принадлежит герой Толстого. Однако наиболее прочные корни эта модель пустила в XX в. в Англии и США, где были самые благоприятные условия для ее развития.

Континентальная Европа, напротив, словно бы воздвигает барьеры против триумфального распространения этой новейшей модели, сохраняя еще многие старые взгляды и привычки. Лишь в последние десятилетия модель перевернутой смерти с ее запретами распространилась вширь, утвердившись и там, где господствовала смерть традиционная или романтическая. Зато в пресвитерианской Шотландии тело человека, умершего в клинике, всегда перевозится домой для совершения традиционного ритуала. Этот пример говорит о том, как опасно видеть в англосаксонской модели перевернутой смерти просто модель протестантскую, противопоставляя ее модели католической, более архаичной.

Социальный ареал новой модели так же четко очерчивается, как и ареал географический. Так, исследование Горера показало, что запрет на траур характерен для среды буржуазии или среднего класса. В рабочих семьях обычай носить траур и поминать усопшего сохраняется сильнее. Исследованиями, проведенными в США в начале 70-х гг., установлено: традиционный образ смерти как покоя, requies, считавшийся уже исчезнувшим, присутствует в сознании еще 54 % опрошенных, однако в среде американской либеральной интеллигенции старое представление о смерти присуще лишь 19 %.

Другим предметом исследований было активное или пассивное отношение к смерти. Самые состоятельные и образованные оказались одновременно наиболее активными (они составляют завещания, склонны страховать свою жизнь), но и наименее озабоченными смертью (сама их активность позволяет им отстранять от себя мысль о конце). Напротив, низшие классы общества относятся к смерти пассивно и с традиционной покорностью, но для них смерть остается чем-то, что постоянно присутствует в их жизни, тяготеет над ними, независимо от того, смиряются ли они с ней или нет.

Tags: книги, культура
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 5 comments